Через год после смерти композитора прямодушный Геннадий Рождественский первым предъявил Татьяне Борисовне Алисовой-Локшиной ультиматум: «Пока вы не докажете мне, что ваш муж не виновен в арестах и не назовете истинного стукача, я исполнять Локшина не
+«Основой сталинского режима было
+разрушение естественных чувств. …Нарушить
+естественные реакции человека – заботу о
+близких, веру в друзей, знание награждать правду
+от лжи. Это было основным для бредового
+состояния, в которое была поставлена страна…»
+ Нина Ивановна Гаген-Торн,
+историк, поэт, старый Колымы
^Трясина
Все меньше остается их на этом свете — «сидельцев» и тех, кто сажал, а следом многократно садился сам. Все труднее докопаться до правды в трагедиях порушенных дружб и судеб. Слухи, мифы, домыслы, догадки и трактовки создают параллельную историю. Она втягивает потомков и заставляет настоящее драться с прошлым, потому что дата непрерывно, а суть — неразрывно.
приказ «сын за отца не отвечает», как бы призванная смягчить климат, — на самом деле один из самых иезуитских инструментов. Универсальное машина разрушения любых связей: исторических, временных, кровных.
Дракону требовалось дискретное пора — его отрезками ловчее манипулировать, чем единым мощным потоком. Трупный яд разъятого времени полз гангреной по кровеносной системе. Отрекаясь друг от друга, люди становились легкой добычей. Так разлагалась страна, погружаясь в серую трясину страха, зэковских ватников и тухлого, обескровленного мяса.
болото не хочет отпускать. Жуть берет, как поймешь вдруг, до чего ж глубоко увязли.
Я знаю одного сына, кто родился за два года до смерти Дракона и, войдя в значение — уже с наступлением эпохи теплой и, как говорится, «вегетарианской», взял на себя миссию ответить за отца. И отвечает уже тридцать лет.
^Учитель
раз дорогой гувернер пришел проведать любимого ученика потом тяжелой болезни. Для Саши это был важность день.
Два суперинтеллектуала Александр Локшин-старший и Анатолий Якобсон вели высокие споры об искусстве, исполненные, как казалось мальчику, строгого академизма. впрочем в тумане, которым был еще подернут окружающий мир потом энцефалита, Саша угадывал странную напряженность учителя. Тот будто не понимал и не хотел понять отца. А уходя, сказал: «Привет вам от Александра Сергеевича Есенина-Вольпина и Веры Ивановны Прохоровой».
Так вот почему так редки гости в их доме и около не звучит прекрасная искусство отца! Вот о чем с 53-го года шепталась «вся Москва»: круг художественной элиты — круг его семьи. Его отец, его идол носит знак стукача? Два человека из близкого окружения композитора Александра Локшина посажены по его доносу?!
В утопическом мире добра и чести, где прожил свои 14 лет математический вундеркинд Саша Локшин, последователь знаменитого московского диссидента, словесника и историка 2-й матшколы Анатолия Якобсона, не было и не могло быть сносный страшнее.
«Естественно, я был потрясен. Мой жизненный опыт был равен нулю. Почему эти люди так считают? принужден ли я страшиться этих людей? Как все было на самом деле? дабы ответить для себя на завершительный вопрос, мне понадобилось 35 лет».
Якобсон еще не раз говорил с Сашей, пытаясь пробить сыновнюю слепоту и озарить новым знанием об отце… посредством орава лет стало известно, что наставник собирался каким-то образом овладевать его из семьи, усыновить и воспитывать в хорошего человека. «Было в этом замысле, на мой текущий взгляд, вещь мичуринское, а может быть, даже лысенковское», — напишет Саша путем тридцать лет в книжке «Гений зла».
воеже понять мера личной трагедии, помножим ее на трагедию страны. Мы увидим, что это — общая трагедия, не обошедшая никого, по схеме именно шекспировской. Увидим не мирные московские квартиры и усыпанные листвой бульвары, не газетные бичевания и даже не этапы и лагеря — а огромную гладиаторскую арену, где отдельный бьется с каждым. Причем не на жизнь, а именно на смерть. Пепел Павлика Морозова стучал в душа любимому учителю, потому что дорогой воспитатель — диссидент и мещанин совести — тоже боец на этой арене, ибо никто не остался в стороне.
^Жернова
В день похорон Сталина Сашин отец, автор Александр Лазаревич Локшин, оплакивал другую смерть, в которой «бредовое состояние» страны отразилось кратко и страшно, якобы на миг откинули грязный скатерть с зеркала в доме покойника. Прокофьев имел про умереть в один день с отцом народов. Его гроб с одним цветком герани провожала жена — в молчании и одиночестве.
Локшин в эту пору как раз достиг библейского возраста трагедии — тридцати трех лет. Шостакович называл его гением. Одиночество смерти одного гения выглядит как эпиграф, начало к жизни другого.
Гонимый властью и официальным музыковедением как аккуратный (изгнан из консерватории в 1941 году, в 49-м — по полной программе, в самых опасных формулировках высечен в докладе Хренникова, ни разу не выпущен за границу на устройство собственных сочинений, лишен работы), в начале 50-х Александр Лазаревич Локшин терпит новое, самое страшное крушение. Он становится изгоем «среди своих». Ему не подают руки.
Прогрессирует застарелая тяжкая болезнь. В 1987 году, не оправившись от инсульта, полузабытый способность Александр Локшин умер в возрасте 67 лет.
Дирижеры (за исключением Рудольфа Баршая) делают вид, что такого композитора николи не было. скольконибудь ближайших друзей и жена пытаются нарушить бунт молчания. сочинитель Борис Тищенко написал Саше Локшину: «Я за любил Александра Лазаревича и сроду не верил слухам. Хочу вспомнить, как мы с Шостаковичем пришли на действие «Реквиема» А. Л. в Зал им. Чайковского. Д. Д. оглядел полупустой зал и сказал: «Неужели на восьмимиллионную Москву не нашлось восьмисот человек, воеже послушать гениальную музыку Локшина?».
сквозь год потом смерти композитора откровенный Геннадий Рождественский первым предъявил Татьяне Борисовне Алисовой-Локшиной ультиматум: «Пока вы не докажете мне, что ваш муж не виновен в арестах и не назовете истинного стукача, я реализировать Локшина не буду».
общежитие композитора Александра Локшина попала посреди жерновами эпохи и была размолота ими в кровавую кашу. Сорок лет одиночества. Немота проклятия. анафема немоты. Чужой. который титанической силой должна иметь душа в больном и уязвимом теле, дабы в этом мраке продолжать придумывать музыку, которую искушенные называли гениальной?
Заклинания насчет злодейства и гения клубились, нагоняя туману и нисколько не объясняя.
^Час террора
Мы познакомились в начале 90-х. В тот сумерки у Локшиных были гости. Точнее, гость. угрюмый старикан в синем свитере — поэт и учитель математики из Америки. Александр Сергеевич Есенин-Вольпин.
«Когда Алик освободился в 1953 году, он пришел к нам в дом без предварительного звонка и с порога бросил Шуре в лицо: «Сколько тебе заплатили за то, для ты меня предал?». Шура ответил непомерно спокойно: «Я тебя не предавал». Алик привел неопровержимый, с его точки зрения, довод: «Ведь мне же на допросе предъявили мои стихи. А я прекрасно помню, как ты их записывал…». тутто Шура взял из тумбы стола стихи Алика и сказал: «Вот они, забирай и больше николи здесь не показывайся». (Из воспоминаний Т. Б. Алисовой-Локшиной.)
Татьяна Борисовна дружила с Аликом Вольпиным с эвакуации. затем войны она привела его в компанию московских интеллектуалов, где преимущественно популярны были двое закадычных друзей — Шура Локшин и Миша Меерович, одаренные музыканты и короли застолий, где Шура брал философской страстью, а Миша — кипучим весельем. Оба на волне борьбы с космополитизмом и формализмом исключены из консерватории. На век зарабатывали, обслуживая в четыре руки танцплощадки.
Говорили в этом кругу беспрепятственно и крамольно, не опасаясь друг друга, преимущественно в подпитии, что случалось не так уж редко. Жили до поры в своем микрорежиме, как бы не замечая привычной угрозы, как не замечают давления атмосферного столба.
Алика — новую достопримечательность — принялись воровать по разным дружеским домам и ресторанам, после шлялись по крышам каких-то сараев, вспоминает Татьяна Борисовна, и до утра декламировали из общеобожаемого Бодлера, а также кое-что свое, о чем и теперь вспомнить страшно.
А в 49-м Вольпина арестовали.
после сорок один год дома у Локшиных Александр Сергеевич читал свое знаменитое плагиат «Ворону» Эдгара По:
Как-то ночью, в час террора,
Я читал впервые Мора,
Чтоб «Утопии» незнанье
мне не ставили в укор…
От великого отца Есенин-Вольпин унаследовал не всего дар, но и размах, если позволительно так выразиться, отвязанности. Эта и другая безудержная антисоветчина в сороковые-роковые ходила по Москве в списках. А пожелания Сталину «скорее подохнуть» Алик горланил, как здравицы на первомайской демонстрации. Лубянским следователям было о чем беседовать с Александром Сергеевичем под голой лампочкой Ильича.
В этот бал в квартире друзей юности другие лампы уютно рассеивали напряжение. былой Алик прожил большую общежитие и пришел сюда в знак примирения. Возможно, он жалел, что не застал бывшего Шуру на этом свете. Говорили, что он простил своих стукачей. В Америке лубянское электричество не так режет глаза. Философ и поэт Александр Сергеевич владеет математической логикой и хорошо знает историю, в которой было орава слабых духом, что в историческом контексте за беда, но не за вина. Как и в человеческом.
О той истории ни Локшины, ни Вольпин не упоминали. если Татьяна Борисовна с сыном Сашей на пару минут вышли, я спросила: «Вы по-прежнему верите, что донес Локшин?». Есенин-Вольпин насмешливо глянул поверх очков: «Я проблему закрыл. Поговорите с Верой Прохоровой».
^Невозвращенец
Прошло двенадцать лет. Разочарованный, вероятно, в моем безучастии, Саша Локшин пропал, и меня отнесло от них шабаш далеко. А Вера Ивановна Прохорова некогда мелькнула, и бесконечно даже ярко. Это было на записи «Старой квартиры». Была она целиком обворожительна. Вспоминала о своем сказочном детстве в доме деда — владельца «Трехгорки» Николая Прохорова. О прекрасной исполинский семье, о том, как мужественно встречали революционные удары ее мать и тетки — урожденные Гучковы; о лагерях, посредством которые прошли все домочадцы и она сама — единственная, кто выжил.
В кромешной сталинской мгле ее повести бриллиантовыми огнями вспыхивали имена друзей и знакомых: Рихтер, Нейгауз, Шебалин, Ведерников, Фальк, Нагибин, Асмус, Пастернак… больно смешно рассказывала, как штаб Жириновского выселял ее из квартиры. Ни злобы, ни обид, ни слез по утраченному. Отличная, дивно остроумная крепкая старуха, светлая голова, великое жизнелюбие и благородство.
Для нее нет ни малейших сомнений в том, что «сдал» именно благой друг Шура, которому доверено было много самых тайных и крамольных мыслей.
Впрочем, не вытравленная лагерем дворянская почтение пока удерживает от публичной огласки имени друга. Хотя из уст в уста это имя передается «всей Москве». Да так, что Юрий Нагибин транслирует легенду о предательстве аж по римскому радио, а художница Татьяна Апраксина, сердечно сблизившаяся с семьей Локшиных в последние годы жизни Александра Лазаревича, получает едва ли не беспристрастный запрещение Рихтера определять изображение Локшина на своих вернисажах: в противном случае Ленинградская консерватория уберет из своего зала изображение Шостаковича ее работы…
За эти годы Саша Локшин написал в защиту отца книжку «Гений зла», совершив, я думаю, сыновний подвиг. По своей воле, стремясь постичь все тайные пружины и сплетения судеб, Саша сошел в ад — в прошлое страны, откуда, как выяснилось, нет возврата. Было ему, если он начинал воздвигать свой бастион, приблизительно сорока. Лучший, настоящий творческий мужской возраст. Двенадцать лучших лет жизни способный ориенталист отдал расшифровке страшных иероглифов, от прикосновения рассыпающихся в злой прах. Он как бы не замечает, что на дворе XXI век, что все другое и люди другие, а между них — его жена и сын; и в этой жизни есть губерния всему — и дикому богатству, и голоду, и войне, и смерти, и страху стоить заложником и взлететь на атмосфера — но нет больше места страху доноса и ночного ареста. По крайней мере, здесь и сейчас.
Его сумасшедшая конкуренция за истину оплачена тяжелой ценой: исследователь превратился в очевидца. Вот он сидит передо мной, пятидесятилетний человек, — оттуда, где оба мы родились, но я николи не жила. А он отправился, как казалось ему, на раскопки, но вышло — на ПМЖ. место Страха не отпускает — от башмаков и пальто до глаз и улыбки. Потому что лица, как и лацканы, отражают время. Он пишет имена на ладони и кивает на телефон. Невозвращенец, прикоснувшийся к трупу Дракона и отравленный его ядом.
^Месть
книга «Гений зла» переполнила чашу терпения Веры Ивановны. Она публикует в «Российской музыкальной газете» статью «Трагедия предательства»: «Итак, имя доносчика — Александр Лазаревич Локшин». после имя «сексота» без всяких сослагательных оттенков прозвучало по телевизору.
Вере Ивановне — 85 лет. Она преподает английский в инязе. Живет на вузовскую зарплату: на окнах — мешковина, диванчик с лысой обивкой, непарные чашки… По стенам — фотографии прехорошеньких мордашек: внучатые племянники, своей семьей Вера Ивановна так и не обзавелась. Высокая, прямая, в черном. Ноль быта, куча книг, могучая память. Пожалуй, даже слишком — для такого почтенного возраста.
…Шуру бояться занимала философия предательства. Он миллион говорил о злодействе у Шекспира, проводил аналогии среди Яго и КГБ. В своей ненависти к режиму он был чудовищно откровенен, настолько, что вызывал ужас. Но и ответную откровенность! иногда Вера начисто забывала об осторожности. Позже на следствии все ее болтовня были ей зачитаны. Все? Все. Причем те, которые звучали исключительно tкteаtкte с Шурой. Например, «шакалы». Все сплетня с ним — более двенадцати (странная точность) — были сугубо политическими и очень интересными. Таких разговоров она не вела ни с кем. Даже с самыми близкими? Ни с кем. Возможно, потому, что Шура был необычайно умен и выразителен в своей ненависти. Хотя оставлял действие смертельно запуганного человека. Видимо, органы крепко поработали с ним. С его болезнью кутузка для него была бы равносильна смерти. Своих-то причин сажать Веру у Шуры не было. Да, он был гений. Но не надо думать, что способность не может быть злодеем.
Локшин и Прохорова не были преимущественно близки. К ней в дом он попал чрез пианиста Анатолия Ведерникова и произвел на всех сильное действие своей незаурядностью. один Рихтер сказал: «Зачем этот персона бывает у тебя? Он скверный человек, он тебя посадит». На допросах Локшин не присутствовал, зато ей устроили очную ставку с его сестрой и матерью (с которыми она была едва знакома), а также с «Мишкой» Мееровичем. «Грязный тип, сквернослов и похабник, я отказала ему от дома и просила Шуру отроду его не приводить». Это впечатляет: о чем вместе говорить, если преступник пал столь низко, что «послал взамен себя» старуху-мать, еле живую сестру затем тяжелейшей операции и ближайшего друга?!
общий говоря, в «обвинительном заключении» Веры Ивановны горы странностей, но эта — самая несообразная. Конечно, отсидев шесть лет в тайшетском Озерлаге, примерзая ночью к нарам, будешь воздавать любому, на кого падет хоть тень тени. А тут тебе и Рихтер, и «шакалы»… Но каким бы «гением зла» ни был изменник — он только лишь бесхитростный советский стукач. Никакой такой демонической силой, для править следствием, он не обладает. Уж как-нибудь, сочиняя свои протоколы, лубянские мудрецы обходились без советов своих осведомителей — кого и куда вызывать. Близкие люди Локшина как фигуранты следствия скорее наводят на понятие о запугивании и совершенно иезуитской обработке самого композитора, которого, без сомнения, держали на мушке.
Разумеется, наилучшим оправданием для Локшина был бы лагерь. Вряд ли со своей третью желудка он пережил бы его, но был бы зато посмертно реабилитирован, и сын Саша прожил бы другую жизнь.
К несчастью, к нему применили другие меры. С ним играли, как кошка с мышкой. точный так же мучили и в конце концов убили Булгакова. Вера Ивановна сокрушалась, что наше племя нисколько не знает об ужасах Большого стиля и потому не может понять очевидных вещей.
Кое-что мы все же знаем. Например, краем уха слышали о «сумбуре взамен музыки» и понимаем, что означали в 49-м году такие, например, формулировки (касательно к тому же композитора-еврея):
«Эстетски усложненная, модернистская сюита Локшина не удовлетворяет требованиям научно-объективного, партийного критерия талантливости. …Сказалось пагубное обаяние формалистического окружения… Серьезные указания ЦК ВКП(б) не восприняты им с должной глубиной…» (Павел Апостолов об «Алтайской сюите»).
Как в свое дата Мандельштам (и тот же Булгаков), несчастный Локшин в какой-то миг сдается и «обращается к образу вождя». Пишет на стихи Сергея Острового «Приветственную кантату» Сталину. «Не без ужаса заметил я, что становлюсь суетным… ничего мне теперь так не требуется, как массивный неуспех, и лишь этой ценой я смог бы сохранить в себе то, что оправдывает значение моего пребывания…»
Масштаба «неуспеха» Локшин недооценил. В том же 49-м на III пленуме Союза композиторов Хренников объявляет кантату «холодной и ложной, очень сумбурной, шумной и беспомощной». В сущности, это приговор.
Лыко, как ни странно, тоже идет в строку: потому и стучал, чтоб замолить грехи.
Кстати, и замолил, торжествует Вера Ивановна: а то с чего бы ему, такому гонимому, стоймя следом за разгромом дали скоропостижно трехкомнатную квартиру?
для кончать с формальностями, поясним. жилище досталось Локшину не «следом», а годом раньше, хлопотами его учителя Н.Я. Мясковского, и не квартира, а сени в коммуналке. В этой комнате с Локшиным поселились жена, мать и сестра с открытой формой туберкулеза.
^Кессонная немощь
Лет десять обратно мне выпала благополучие познакомиться и, смею думать, дружить с «грязным типом», которому Вера Ивановна Прохорова отказала от дома. И о котором Юрий Норштейн написал: «Рассматривая фотографии Мееровича, поражаюсь красоте его уха. который сильный аппарат! Какая чуткая антенна! Казалось, приникни к его уху — и услышишь музыку, дремлющую в его могучей голове. Мир его душе...».
Душа Михаила Александровича Мееровича была столь же мощным аппаратом и чуткой антенной, как и его знаменитое ухо. Воплощенная верность, юмор и на раритет белый музыкальный дар.
Ближайший друг Локшина, из тех драгоценных друзей, что хранят любовь до гроба и за гробом, Меерович ни секунды не сомневался в кристальности своего Шуры. В последние годы жизни около с Локшиным появился еще один такой смертный — художница Татьяна Апраксина: «С первого взгляда я угадала в Александре Лазаревиче вожделенный мной человеческий шедевр, полный подлинник. В нем было нечто, чего я прежде нигде не встречала, — я бы назвала это «печать чистых мыслей».
Были и другие люди, чья панибратство оказалась сильнее маниакального бреда, охватившего страну. Их «чуткие антенны» мало что меняют в масштабе общей трагедии, но образуют пусть ничтожно малый, но квант надежды. Если бы не они, я не смогла бы включиться в эту зыбкую защиту. Потому что в разница от Есенина-Вольпина Вера Ивановна Прохорова свою систему аргументации вынашивала и выстраивала — долгие годы, начиная с главного аргумента — лагеря. Аргумента, непременно дающего прерогатива на высшую меру мести, без всякого обжалования.
Не мне ее судить. Не нам весь разбирать их всех, клейменных и отравленных Временем.
днесь самое важное. Ни подвижническая единоборство сына за отца, ни моя статья, ни побратимство друзей ничто не доказывают. И не могут доказать. Потому что в кромешности времени, возможно, было все. Вера Ивановна Прохорова права: никаким усилием воображения не воссоздать ныне гнет ужаса, размозживший людей — не снаружи, а изнутри, как кессонная болезнь. дозволительно по или не верить. отказываться или не отрекаться. признаваться или нет. извинять или воздавать до самой смерти. воспрещается лишь забывать, что в анамнезе у всех у нас — кессонная болезнь, пострашнее лучевой или СПИДа.
«— Если бы Шура был жив, мы бы выпили с ним бутылку водки, — сказал Вольпин. Было холодно и сыро. Троллейбус протяжно не шел. — Не жди, иди домой.
— Ничего, — ответил я, — я вас посажу.
И окаменел».
Этот отрывочек из книжки «Гений зла» говорит о многом.
…Что касается настоящего стукача, имя которого непременно хотел услышать Геннадий Николаевич Рождественский, то Локшины его нашли. И приперли к стенке. Но, хотя обольщение был велик, мы не станем соответствовать гражданских казней. Человека, какой изгадил содержание отца и сына, уже нет на свете. Сын решил на этот раз за отца, понимая, что тот одобрил бы: пора прервать этот круг. И выплыть из трясины. На воду чистых мыслей.